Ознакомительная версия. Доступно 25 страниц из 122
пронизывающих мрак». Лица людей, будто на картине тенебриста[76], были единственными выхваченными из кромешной тьмы освещенными пятнами. По сравнению с прилегающими улицами, однако, от этой церкви веяло уютом и теплом. Пахло ладаном, пел хор. Самих певчих Саре от входа видно не было, но высокие мужские голоса разносились под сводами звучным эхо. Ни инструментов сопровождения хора, ни скамей или стульев внутри не было. Приход же целиком состоял из стариков и детей – бабушек и дедушек с внучками и внуками, оставленными под их присмотром, пока родители воюют{653}. Позже Роберт отметил также, что когда пришло время молитвы, все прихожане просто «простерлись ниц на гладком каменном полу»{654}.
Никто не мог знать, позволит ли Сталин религии процветать и по завершении войны или же РПЦ доживает последние дни отпущенной ей взаймы жизни. В каком-то смысле эта ялтинская церковка стояла перед такой же неопределенностью, как и три иностранки в дверях, не способные разобраться в смысле наблюдаемого ими богослужения. Все, начиная с Сары, Анны и Кэти и заканчивая детьми внутри, заждавшимися родителей с войны, только и уповали на скорейшее достижение и заключение мирных соглашений по результатам ялтинских переговоров. После почти пяти лет жертв, утрат и сердечных мук как для солдат, так и для гражданского населения, мир жаждал возвращения к нормальной жизни. Вот только была ли довоенная «норма» желанной, а главное – достижимой?
Каждый день, проведенный в Ялте тремя делегациями и не увенчавшийся достижением соглашения, заканчивался горьким расстройством для их отцов, но для трёх дочерей это был шанс отсрочить неизбежное и подольше остаться при своих отцах. Время в Крыму остановилось. Это было место, пойманное в ловушку многовековой цикличной смены войны и мира, где всякий прогресс выглядел ускользающим миражом. В тот день, стоя на пороге церкви, три дочери, казалось, с лёгкостью могли ступить обратно в глубину любого из трёх минувших веков. «По мне, так это путешествия за пределы времени, – писала Сара матери тем вечером. – Вот так!»{655} Образ их взору открылся одновременно трагический и вселяющий надежду. «Как бы мне хотелось описать тебе, насколько это было прекрасно, – написала Сара ей через пару дней, – как много всего тут внезапно обозначилось. Тут вот церковь – будоражащая воображение и сулящая помощь. Снаружи лишь холод, серость и разруха, а тут тепло и во все времена безопасно. Тут чертог, куда каждый может прийти и петь от радости или с горя. <…> Я поняла, что, если бы жила в этой серой стране, именно сюда бы и отправилась искать убежища»{656}.
Когда три дочери в сопровождении Роберта Гопкинса вернулись в Ливадийский дворец, их ждал новый сюрприз. Двери бального зала распахнулись, а за ними показались не привычно хмурые, а осиянные светом реальной надежды на будущее люди. Пока дочери были в церкви, на их отцов, похоже, также снизошло некое озарение свыше.
Все три делегации неделей раньше прибыли в Ялту с намерением принять резолюции о будущем и, при всех возникших за последние три дня разногласиях, не собирались отказываться от решения этой задачи. Соответственно, патовая ситуация так или иначе требовала разрешения по причинам как практическим, так и символическим. Вероятно, и состоявшийся накануне вечером праздничный банкет подкрепил веру Большой тройки в прочность их союза, хотя не исключено, что участники конференции просто устали от бесплодных споров. Как бы там ни было, на прошедшем заседании три делегации наконец вспомнили, зачем именно они съехались в Ялту, – и наконец-таки достигли соглашения. Теперь каждый из трёх лидеров мог со спокойной совестью отбывать в свою столицу.
Послеобеденное пленарное заседание 11 февраля явило миру новое слово в искусстве достижения дипломатических компромиссов. К полному удовлетворению Черчилля, Рузвельт снял свои возражения против участия Франции (как противовеса Востоку) в контрольной комиссии по послевоенному устройству Германии. Взамен Сталину было предложено утешиться согласием на дальнейшее обсуждение немецких репараций в Москве, приняв «сумму в 20 миллиардов долларов как базу для дискуссии»{657}. Половину этих репараций предполагалось взыскать в пользу Советского Союза. За эту уступку Сталину бы следовало от души поблагодарить Гарри Гопкинса, передавшего Рузвельту записку со словами: «Русские и так уже слишком многим пожертвовали на этой конференции, так что не думаю, что нам следует их подводить. Пусть британцы не соглашаются, если им так хочется, – и продолжают торговаться в Москве»{658}. (Черчилль наверняка был не согласен, что вполне явствует из его слов, «что конференция не может связывать себя никакими цифрами до того, как репарационная комиссия исследует вопрос и придет к определенным заключениям»{659}. Но оставшись в меньшинстве, он вскоре прекратил препирательства по этому вопросу.) А главное, Рузвельту, наконец, удалось заставить двух своих партнёров хоть как-то найти общий язык по вопросу о будущем Польши. Новая восточная граница польского государства пройдёт по линии Керзона и кое-где даже с уступками в 5–8 км в пользу поляков. Что до новой западной границы, то вопрос о её демаркации было решено оставить на усмотрение польского правительства после капитуляции Германии{660}.
Самым же главным достижением было то, что после шести пленарных заседаний и ряда встреч министров иностранных дел, три державы, наконец, согласовали устраивающую всех формулировку порядка восстановления государственности Польши. Поскольку дольше откладывать этот вопрос было нельзя, три делегации сошлись на: «Действующее ныне в Польше Временное правительство должно быть поэтому реорганизовано на более широкой демократической базе c включением демократических деятелей из самой Польши и поляков из-за границы. Это новое правительство должно затем называться Польским временным правительством национального единства». Вопреки советским возражениям, британцам и американцам удалось сохранить в этом документе ключевые положения об участии Гарримана, Кларка-Керра и Молотова в совместной комиссии по формированию «временного правительства национального единства», которое «должно принять обязательство провести свободные и ничем не ограниченные выборы как можно скорее, на основе всеобщего избирательного права при тайном голосовании» с гарантией того, что в этих выборах смогут принять участие «все антинацистские и демократические партии», после чего СССР, Великобритания и США «установят дипломатические отношения с новым польским временным правительством»{661}. В целом, звучало всё это слабее того, на что надеялся Рузвельт, и много слабее того, на что уповал Черчилль, ведь вся сила согласованного «проекта по Польше» зиждилась на обещании свободных выборов в неопределенном будущем, а не на гарантиях широкого представительства в переходном правительстве «национального единства». То есть, приходилось всецело полагаться на готовность Сталина следовать букве соглашения и не препятствовать свободе волеизъявления польского народа. Но язык документа хотя бы сигнализировал о готовности Советов к участию в послевоенной системе международных отношений.
Однако, даже испытывая удовлетворение от долгожданного компромисса, западным государственным мужам не следовало забывать о наблюдении своего предшественника в здешних краях, особенно в свете впечатлений их собственных дочерей от посещения православного храма. Не даром ещё в 1839 году маркиз де Кюстин, побывав в католической церкви в Санкт-Петербурге, написал: «В России религиозная терпимость не имеет опоры ни в общественном мнении, ни в государственном устройстве: как и все прочее, она – результат милости одного человека, способного завтра отнять то, что ему заблагорассудилось пожаловать сегодня»{662}.
XVII. 10–11 февраля 1945 г.
У Рузвельта всё было обдумано и решено. Он отбывает завтра днём, сразу же после подписания итогового коммюнике. Он изначально дал согласие провести
Ознакомительная версия. Доступно 25 страниц из 122